— Ты ведь понимаешь, Соня, так больше продолжаться не может, — голос мачехи был как лёд, облитый кипятком: вежливый, хрустящий, но с намёком на ожог.
Соня стояла в дверях родной кухни — кухни, где когда-то мама жарила сырники, распевала «Пугачёву» и ругалась с отцом из-за бестолкового сифона. А теперь здесь царила Елена Викторовна — с гладкой причёской, чаем из трав и вездесущим запахом духов с претензией на «французский шик».
— А ты ведь даже не спросила, как у меня дела, — Соня криво усмехнулась, снимая рюкзак и ставя его на пол. — Сессия, диплом, заказ в студии. Всё так, между прочим. Словно меня тут и не было никогда.
Елена Викторовна вздохнула. Наигранно. Она была мастером пауз. Таких пауз, в которые можно было втиснуть пять витрин «Икеи» с собранной мебелью.
— Мы с твоим отцом решили… — начала она, но Соня уже подняла ладонь.
— «Мы с твоим отцом» — это кто? Ты и человек, который последние три года путает мою фамилию с твоей?
Из комнаты вышел отец. В домашних тапках. Сиделка Елены Викторовны и бывший концертмейстер местной консерватории. Когда-то он играл Баха с такой страстью, что у соседей стекло дрожало. Теперь его страсть — в молчании и отведённом взгляде.
— Соня, — начал он, неуверенно потирая виски, — пойми, это всё формальности. Документы, ну… юридически так проще. Квартира ведь… оформлена теперь на нас с Еленой.
— Ага. Удобно, — Соня посмотрела на него с тем выражением, которое обычно бывает у людей, проснувшихся в поезде в чужом городе без телефона и денег. — У вас теперь «удобно». А я?
Отец отступил. Не физически — морально. Он словно снова сел за фортепиано и сыграл ноту фальшивее некуда.
— Ты ведь взрослая, Сонечка. Самостоятельная. У тебя есть работа…
— Полставки в студии! — вспыхнула она. — И я учусь, между прочим, на последнем курсе. Помнишь? Мамина дочь, как ты любил говорить. Вот бы мама это услышала.
При имени матери Елена Викторовна чуть дёрнулась. Быстро. Как от укуса комара. Мелко, но заметно. У неё были причины: Татьяна — первая жена отца, та самая, которая ушла в тень, оставив после себя лишь фото у пианино и изящную синюю чашку в шкафу.
— Я предлагаю компромисс, — вдруг проговорила мачеха и выпрямилась. — Мы даём тебе месяц. Ты спокойно ищешь, где жить, и переезжаешь. Всё честно, без скандалов.
— Компромисс? — Соня рассмеялась, горько. — Знаешь, что такое компромисс? Это когда обе стороны теряют. А у тебя — выигрыш: ты получаешь квартиру. Я — улицу. Отличная сделка.
— Соня, — вмешался отец, виновато глядя на стол, — ну не утрируй. Мы же семья.
— Семья? — Она шагнула к нему ближе. — Тогда почему ты меня продал, пап? Просто взял и расписался под её схемой. Да, я знаю, как она уговаривала тебя. Юристов подключила. Расчётливая, холодная, точная. А ты… ты просто снова спрятался за музыку.
— Перестань, — буркнула Елена, начиная терять терпение. — Никто тебя не предавал. Мы просто живём дальше.
— А я нет? — голос Сони задрожал, и она отвернулась к окну, чтобы спрятать слёзы. — Я не имею права жить дальше?
Повисла тишина. Та самая, гнетущая. Когда даже чайник в углу перестаёт шуметь.
Елена достала из ящика нечто похожее на договор. Виноватый взгляд отца был как заплесневелая вата — мягкий, но ничем не помогающий.
— Вот, — сказала мачеха, кладя бумаги на стол. — Мы всё оформили. Законно. Дом теперь не твой.
Соня не взяла. Она просто развернулась и ушла. В прихожей наткнулась на старое пальто матери. Всё ещё висело. Как память. Или как укор.
Она схватила рюкзак, открыла дверь и обернулась.
— Вы знаете, — сказала она, уже спокойным голосом, — я часто спрашивала себя, почему мама ушла первой. Теперь понимаю. Чтобы не видеть, во что вы её превратили.
Она хлопнула дверью, не дожидаясь ответа.
На улице было холодно. Неприятный мартовский ветер пробирал до костей, а солнце, как назло, светило ярко, будто издевалось.
Соня шла без цели. Просто шла. Мимо магазинов, где продавали еду, которую она теперь не могла себе позволить. Мимо людей, у которых наверняка был дом. Свой.
В рюкзаке — два блока акварели, флешка с дипломом и зарядка. А в сердце — пустота. И горечь. Такая, что язык сводит. Что хочется кричать. Но ты идёшь молча. Потому что знаешь: кричи не кричи — никто не услышит.
Она дошла до остановки и села на холодную скамейку.
«Вот так, — подумала она. — Меня выгнали из квартиры. И я даже не могу себе позволить психотерапевта, чтобы это обсудить».
В этот момент зазвонил телефон. Имя на экране: «Борис Иванович — мастерская».
— Соня, ты где шляешься? — хриплый, но добродушный голос. — Ты ж обещала эскизы принести. Заказчик, между прочим, не слепой — ждет!
— Приду, — выдохнула она. — Немного опаздываю. Немного — это… ну, на полжизни.
— Эй, ты чего там? — Борис Иванович приподнял бровь даже по телефону. — Голос как у актрисы после «Станиславского». Что случилось?
— Дом забрали, — спокойно ответила она. — Я теперь официально художник без крыши над головой.
Повисла тишина. Но не обидная — тёплая.
— Ладно, — буркнул он. — Придёшь — разберёмся. Жить будешь у меня на чердаке. Там светло, зато отопление иногда работает. И мыши добрые.
Соня улыбнулась. Впервые за день.
— Спасибо.
— Только не рыдай, а то кисти мокрые будут. И принеси, чёрт тебя дери, эскизы! Мы ещё с тобой выставку сделаем… в переходе. Между вонючей шавермой и киоском лотерей.
Она отключила телефон и поднялась. Ветер всё ещё бил в лицо. Но теперь — будто слегка слабее.
Она шла дальше, по той же улице. Только уже не без цели. Впереди — чердак. Мыши. И, может быть, новое начало.
Но внутри всё ещё горело. Боль. Унижение. Предательство. Вопрос: «Почему ты, папа?» — не отпускал.
И она знала: впереди — не только чердак. Впереди — борьба.
За правду. За себя. За ту, что жила и верила. До сегодняшнего дня.
— Вот скажи мне, Борис Иванович, — Соня сидела на полу, прислонившись спиной к стене и попивая чай из гранёного стакана с подтеками заварки, — когда, по-вашему, мужчина окончательно превращается в мебель?
— Мебель? — переспросил он, приподняв седую бровь. — Это как? В тумбочку или в комод?
— В табуретку, — мрачно пояснила она. — В такую, знаете, которую из кухни на балкон выносят. А потом обратно забывают затащить.
Борис Иванович рассмеялся. Прямо животом. Так, как смеются только люди, которые за свою жизнь похоронили троих друзей, дважды теряли бизнес и всё равно умудрились остаться людьми.
— Ты, девка, не по годам злая, — сказал он, утирая глаза. — Но правильно. Надо уметь называть вещи своими именами.
Соня кивнула и замолчала. Ужас был в том, что это молчание оказалось уютным. Чердак действительно был тёплым, как он и обещал — не физически, а по атмосфере. Батареи едва шипели, но стены были облеплены старыми афишами и рисунками студентов. Здесь никто не приказывал «уйти через месяц». Здесь никто не называл предательство «формальностью».
— Так, — Борис встал и похлопал ладонями. — Жалеть себя — это, конечно, святое. Но у нас тут работа. Эскизы! Бумаги! Цвета! Деревянные башмачки, которые ты обещала изобразить с душой, как будто они у тебя на ногах выросли!
— Они уже выросли, — буркнула Соня, вставая. — И в душу впились, если хотите знать.
Они принялись за работу, но в голове у Сони всё время крутилась одна и та же сцена. Подписанные бумаги. Виноватые глаза отца. Ровная спина Елены Викторовны. И мама. Где-то за всем этим — мамино лицо. Тёплое, доброе. Тот редкий тип женщин, которые пахнут не парфюмом, а теплом.
Мать умерла два года назад. Тихо. Почти беззвучно. Рак — молчаливый пожиратель. До конца держалась. Даже улыбалась в хосписе, шепча: «Ты справишься, котёнок. Ты же у меня настоящая». И теперь, как назло, её не было. А Елена Викторовна была. Своей чёрствостью, как бетонной плитой, она придавила всё, что осталось от прошлого.
Поздно вечером, уже дома, если это можно было так назвать, Соня копалась в старом ящике. Тот самый ящик с мамиными тетрадками, письмами, чековыми книжками — ей всё это отдали в больнице. Тогда не до разбора было. А сейчас — вдруг потянуло. Как зов.
Среди квитанций, тетрадей с музыкальной теорией и даже старой бумажки с рецептом борща, она нашла конверт. Обычный, белый, без марки. Только надпись: «Соне. Открыть, если станет по-настоящему плохо».
Сердце кольнуло. Она села на пол, снова, как днём. Под лампой, среди пыли и завывания ветра.
Внутри — лист бумаги и бумага из нотариальной конторы. Завещание. На имя Сони. На квартиру.
На другую квартиру.
На другом конце города. Адрес был ей незнаком. Ни отец, ни Елена Викторовна о ней никогда не говорили. Мама купила её тихо. Скромную. Маленькую. Но свою. И Соня — владелец. Её имя — чётко, юридически, без двусмысленностей.
И вторым листом — записка. Почерк матери. Ровный, сильный.
«Сонечка, если ты читаешь это, значит, рядом с тобой нет меня. И, скорее всего, нет и опоры. Я знаю, каков твой отец. Я знала и тогда. Но он — не злой. Он — слабый. А слабость — самый коварный вид предательства.
Я сделала всё, чтобы ты осталась в этом мире не с пустыми руками. Эта квартира — твоя. Твоя стартовая точка. Не позволяй никому решать за тебя. Даже если этот кто-то когда-то играл тебе колыбельную на рояле».
Соня плакала. Тихо, сжав бумагу в руках. А потом — резко поднялась, будто кто-то внутри щёлкнул выключателем.
Наутро она уже стояла на пороге родной квартиры. Той, где теперь правили чужие. Нажала звонок. Раз, другой.
Открыла Елена Викторовна. Удивлённая. Бровь приподнята. Бельгийский халат в тон губам. Всё как всегда.
— Что-то забыла? — холодно спросила она.
— Нет, — так же спокойно ответила Соня. — Пришла сказать, что теперь у меня тоже есть квартира. Мамина. Она всё предусмотрела.
Мачеха моргнула. Первый раз за всё время потеряла самообладание. Даже дыхание сбилось.
— Это невозможно.
— Это факт, — Соня достала копию завещания. — Заверено. Нотариус жив, вменяем. Документы в порядке.
Из кухни выглянул отец. Вид у него был такой, будто он проглотил свою партию по Шуберту и она застряла где-то в районе пищевода.
— Сонечка… ты не говорила…
— А ты не спрашивал, — коротко бросила она. — Я пришла не за дракой. А за вещами. Через неделю я съезжаю. Навсегда.
— Значит, мама всё-таки… — отец был явно потрясён.
— Всё-таки любила, — кивнула Соня. — Даже тогда, когда вы уже не были семьёй. Даже тогда, когда ты… ну, стал мебелью.
Она не кричала. Голос был ровным. Отчего даже страшнее.
Елена Викторовна молчала. Пальцы у неё дрожали. Её мир дал трещину. Она привыкла контролировать. А тут — форточка прошлого впустила сквозняк.
— Соня, — вдруг сказал отец, — можно я помогу тебе с переездом?
— Нет, пап. Спасибо. Но мне проще не оборачиваться. Всё, что мне нужно, я уже нашла.
Она собрала вещи — быстро, с каким-то нечеловеческим спокойствием. Папка с дипломом. Флешка. Синяя чашка. Та самая. Остальное — пыль.
В коридоре остановилась. Обернулась на секунду.
— Ах да, — сказала. — Не забудьте оплатить электричество. За меня уже не будут.
Дверь закрылась. И на этот раз — навсегда.
В тот же вечер она стояла у нового дома. Панельный, облупленный, с ржавым домофоном. Но её. Подлинно. По-настоящему.
Соня вскинула голову и улыбнулась.
Впервые — с лёгкостью. Не без боли. Но с новой точкой отсчёта.
Впереди — новые проблемы. Соседи, ремонт, холод. Но всё это — своё. Без предательства. Без страха.
Только с памятью.
И с мамой — в завещании, в строчках, в сердце.
И пусть впереди ещё многое может разрушиться, но кое-что она уже точно нашла. Себя.
Переезд занял ровно два дня. В первый — Соня перевезла коробки, в том числе с мамиными тетрадями, в которых неожиданно нашла не только ноты, но и странные записи с цифрами, фамилиями, датами. Во второй — затащила раскладушку и чайник. Всё. Остальное — по ходу.
Квартира была, мягко говоря, советской классики. Застеклённый балкон, где кто-то до неё пытался выращивать укроп, продавленный линолеум и шкаф с зеркалом, покрытым пятнами времени. Но Соня даже обрадовалась: слишком уютной она быть не должна — а то, не дай Бог, распластаешься, начнёшь ныть, жалеть себя. А здесь — стены такие, что не подумаешь плакать: засмеют.
Прошло две недели. Стабилизировалась. Начала вставать по будильнику, успевать на работу, даже впервые в жизни купила себе подушки с ортопедическим эффектом. Честно говоря, ни хрена они не помогали — спина всё равно ныла, но зато ощущение взрослой жизни прилагалось.
И вот в это, казалось бы, хрупкое, но всё же обретённое равновесие, снова влезли. В среду вечером. Зазвонил домофон. Три раза подряд. Кто-то уверенно давил на кнопку, как будто хотел не в гости зайти, а вышибить моральный косяк.
— Кто? — хрипло спросила Соня в трубку. Чай заваривался, нос мокрый — весна, сквозняки.
— Это я. Папа.
Она замерла.
— Я не пиццу заказывала, — сказала она, автоматически. — И, кажется, в этой жизни тебя больше не вызывала.
— Соня, пожалуйста. Пять минут. Только поговорить.
Она не ответила. Но кнопку нажала.
Он поднялся быстро. Наверное, бежал. Открылся дверью сразу — без пафоса, без поклона. Просто вошёл. Постаревший. Седина не щетиной, а как будто соль в волосы попала. И в руке — странный пакет. Из продуктового, мятая «Пятёрочка».
— Я тебе тут привёз… — он поставил пакет на стол. — Ну, я не знал, чего ты любишь… Купил сыр, печенье… Знаешь, как ты в детстве любила «Юбилейное»? Я тогда смеялся: «Ты же на него уже смотреть не можешь», а ты говорила — «это привычка».
— У меня теперь другие привычки, — сухо сказала Соня. — Например, не верить людям, которые подписывают бумаги против собственной дочери.
Он помолчал. Потом достал из кармана бумажку. Пожёлтевшую. И осторожно положил её перед ней.
— Это… справка из психоневрологического диспансера. У Елены Викторовны — биполярное расстройство. Только недавно диагностировали. Вспышки агрессии, навязчивое желание контролировать. Я… я думал, это просто характер. А оказалось — болезнь.
— И что? — она не поднимала глаз. — Это как-то объясняет, почему ты поставил подпись на выселении своей дочери?
— Я был под её влиянием. Соня, это не оправдание, это… черт. Я был трусом. Понимаешь? Не злодеем. Просто — слабым, жалким, потерянным.
— Как мебель, — усмехнулась она.
— Да, — он кивнул. — Как табуретка на балконе.
Они оба замолчали. Потом он сел. В первый раз — не как гость, не как отец, а как человек, у которого осталась последняя карта в рукаве, и он точно знает, что она — пустая.
— Ты знаешь, — тихо начал он, — я же думал, что всё это — временно. Что мы справимся. Что я удержу её, удержу тебя. А потом понял: я никого не удержал. Ни твою мать, ни тебя. Только себя — в иллюзии, что я что-то решаю.
— Мама всё предусмотрела, — сказала Соня. — Не потому что не доверяла тебе. А потому что слишком хорошо тебя знала.
Он кивнул. И только потом достал вторую бумажку.
— Она писала мне письма. После смерти. Тебе — завещание, мне — письма. Открывать по датам. Последнее — вчера.
Соня взяла лист. Почерк матери. Мягкий. Женственный. Но чёткий, как у солдата перед построением.
«Борис, если ты всё-таки читаешь это письмо, значит, ты остался один. Или почти один. Соня — сильная. Но это не значит, что она не чувствует боль.
Я не прошу тебя просить прощения. Я прошу — быть. Просто быть. Не в красивых словах. А в действиях. Сделай что-то не для себя. Для неё. Хотя бы один раз.
И если сможешь — не повторяй со своими учениками то, что сделал с нами. Научи их не музыке. А мужеству».
Соня не плакала. Просто долго держала листок в руках, будто это был паспорт в новую жизнь. В жизни, где мама — всё ещё главный взрослый.
— Я хочу помочь тебе, — сказал отец. — Не деньгами. Не советами. Просто быть рядом. Приехать, если нужно. Забрать, привезти. Или просто — молча посидеть на балконе. Я даже могу не говорить. Я потренировался за последние месяцы.
Соня взглянула на него. И вдруг поняла, что он действительно — не притворяется. Что он развалился на куски. Что он дошёл до своей личной черты, за которой уже не вина, а только — пустота. И он просит не прощения. А возможности хоть что-то сделать иначе.
— Хорошо, — тихо сказала она. — Будешь помогать с ремонтом. Мне нужна новая краска для стен, и у меня нет перфоратора.
Он облегчённо кивнул. Даже слишком. Как школьник, которого не выгнали с экзамена.
— Только знай, — добавила она, — второй попытки не будет. Если опять подмахнёшь какую-нибудь бумажку — я даже печенье из пакета не съем.
Он усмехнулся. Печально. И с благодарностью.
— Договорились.
Через неделю они уже красили стены. Он в спецовке, в очках, с каплями краски в волосах. Она — с закатанными рукавами и с новым плейлистом на телефоне. Без Шопена. Зато с Земфирой и Кино.
А ещё через две недели она впервые позвонила ему сама.
— Пап, у тебя есть молоток? Или ты окончательно стал пианистом без оружия?
И где-то в этот момент внутри неё что-то сместилось. Не боль ушла. Нет. Но она перестала быть ведущей партией.
А спустя месяц она села на балконе. На новом стуле, купленном на Авито. И написала короткое сообщение.
«Привет. Ужин завтра. Купи «Юбилейное». И чай. Без сахара. Буду ждать».
Это не был счастливый финал. Но это был финал, в котором можно было жить.
И начинать заново.